Муляж воображаемой жизни. Каким будет музей Бродского

Автор фото: Сергей Ермохин

Сошелся клином белый свет на музее–квартире Бродского.

Кто же будет спорить, что все мы любим Бродского. И как поэта, и как лауреата, и как человека, и вообще. Но концентрация усилий по увековечиванию памяти иногда доходит до почти зашкаливающих величин.
Так, уже сколько лет ведется речь о создании музея–квартиры. Все это наконец приближается к реализации, и через год полторы комнаты все–таки откроются. Это, бесспорно, здорово, но можно задаться и совсем простым вопросом: а какой музей–квартиру мы получим и на что там люди будут смотреть?
Понимаю, как сейчас на меня термоядерно обрушатся любители и поклонники великого поэта. Но давайте иногда будем честными. Люди ходят в музеи–квартиры с разными целями. Одни, искренне преданные памяти того или другого персонажа, вправду идут туда как в Мекку. Это в буквальном смысле поклонение. Другие приходят посмотреть на то, как человек жил — в самом простом смысле слова. Третьи хотят увидеть быт ушедших времен, что тоже совсем неплохо. Варианты можно множить, даже оставляя в стороне базисное человеческое любопытство.
А потому самые увлекательные музеи–квартиры — настоящие. Не потом, через пятьдесят, сто или двести лет смонтированные, а ровно такие, какими они были при жизни обитателей. Иначе — муляж, макет, модель воображаемой жизни, в чем–то приближающаяся к давно исчезнувшей правде, а во многом — нет. Какая–то часть вещей может быть мемориальной, подлинной, остальное — аналоги, подобранные сильно потом. И если мы посмотрим на фотографии того, как было, то сразу заметим, что не хватает вазочки, полочки, картинки, портрета в рамке — ровно того, что и составляет жизнь, повседневность, в них упирается взгляд каждый день.
В нашем городе таких совсем настоящих музеев мало. По пальцам одной руки пересчитать. Менделеев в университете, Павлов на набережной Лейтенанта Шмидта, географ Козлов у Смольного. Наверняка кого–то забыл, но в принципе — примерно так. И Пушкин потом сформирован, и Блок через десятки лет, и Римский–Корсаков через полстолетия, и Некрасов — спустя век. Они — такие чуть холодноватые экспонаты. Мы же все понимаем, что в квартире Николая Андреевича было сильно больше вещей. Неизмеримо больше. А потому и поверить в реальность сложно, даже если уговаривать себя, что это все о творчестве, а не о жизни.
Москве в этом смысле повезло неизмеримо больше. Почти азарт (хороший!) возникает от посещения квартир великих подряд, одной за другой. Сохранены они были либо советской властью, превратившей квартиры в музеи сразу же, или волей самих владельцев, так своими апартаментами распорядившихся. Вы можете буквально пережить атмосферу последнего дома Станиславского, постоять в той самой спальне, где он умирал, перейти в зал, где он ставил "Евгения Онегина", и после этого опять перечитать "Театральный роман" Булгакова. Или зайти к Немировичу–Данченко, удивиться скромности небольшой квартиры и навсегда запомнить придуманные самим режиссером книжные шкафы. А дальше через улицу — к Гольденвейзеру, игравшему самому Толстому и открывшему графу музыку. Там все только о музыке: ноты, фотографии в рамочках, рисунки отца Пастернака. Там все бывали, и играли, и портреты их на стенах. После можно побывать у великого дирижера Голованова и поразиться сталинской роскоши этого быта: картины отличные, а мебель — просто большой спектакль Союза ССР. И двери, подаренные Иосифом Виссарионовичем. А для сравнения стоит записаться на экскурсию к Святославу Рихтеру и опять же подивиться непритязательности быта. Музыка — главное, другое — неважно. Из квартиры Улановой на Котельнической набережной — феерический вид, но сама обстановка почти аскетична, книг много, а остальное — просто для удобства.
Все эти квартиры — и многие другие в столице — стали музеями почти моментально. Пауза часто приводила к разбазариванию всего наследниками. Так, к примеру, растворилась квартира выдающейся певицы Неждановой.
И только в этих настоящих квартирах возникает чувство той жизни. Вроде как непостижимое. Вы смотрите на стол Чехова в Ялте, стоите в той комнате, глядите в окно и поражаетесь, как там можно было написать главную русскую пьесу — "Вишневый сад". И что–то совсем другое понимаете.
У нас же квартира великой балерины Дудинской была близка стать музеем, но безвозвратно пропала. Что стало с наследием Товстоногова и Лебедева? Прилагаются ли усилия договориться на будущее, чтобы музеями стали квартиры Андрея Петрова и Евгения Мравинского? Увы, полная тишина.
Зато квартира Бродского может стать почти аттракционом для иностранцев, чтобы те представили себе совсем бедный советский коммунальный быт. Но история рождается из многообразия. И ленинградские 1970–е — это не только Бродский. Был и истеблишмент. Будем честными: и Товстоногова, и Андрея Петрова знало неизмеримо больше людей, и неплохих. Петрова и сейчас играют больше всех наших композиторов. На память только сквер?